Григорий Кислин (kislin) wrote,
Григорий Кислин
kislin

Category:

Критический словарь Французской революции: Робеспьер, ч. 2

Начало.

Именно благодаря противостоянию враждебности Собрания «Неподкупный» возглавил якобинцев; именно благодаря тому, что он стал первым лицом у якобинцев, он сумел в конечном счёте добиться господства в Собрании. 16 июня 1791 г. Робеспьер произнёс речь, которая утвердила его репутацию раз и навсегда, блестяще добившись одобрения законопроекта, делавшего для действующих депутатов невозможным переизбрание в следующую легислатуру. Его аргументация была в высшей степени ловкой, смешивающей самовосхваление с лестью и угрозами. Заявляя о своей готовности отказаться от чести нового мандата, Робеспьер приглашал других депутатов последовать его примеру: тяжёлая жертва, заявлял он, прекрасно зная, что его коллеги торопятся вернуться домой, и уверенный, что они поспешат ухватиться за столь благородный предлог, чтобы оправдать далеко не столь благородное отступление. А если бы они пожелали остаться в политике, наготове была угроза, чтобы умерить их пыл: «Сколь бессильными окажутся усилия по клевете, если не удастся упрекнуть ни одного из тех, кто возвёл [Конституцию], в желании извлечь выгоду из того доверия, которым их миссия облекла их у выборщиков, чтобы продлить свою власть». Ни от кого не укрылось значение его слов, и Учредительное собрание проголосовало в поддержку законопроекта. В этот день Робеспьер начал свой долгий марш. Упразднив из нового собрания целый класс политических деятелей, набиравшихся опыта в общественных делах с 1789 г., в то время как сам он продолжал удерживать мандат, предоставленный ему якобинцами на неопределённый срок, он нанёс смертельный удар слабой и противоречивой Конституции, теперь лишившейся поддержки тех, кто её создал. В своей последней речи в качестве депутата он имел возможность заявить: «Я не думаю, что Революция закончилась».



Робеспьер в исполнении П.Ванека в фильме "Сен-Жюст и сила обстоятельств"


В завоевании власти, конечной цели во всём, что он делал, Робеспьер придерживался долгосрочного подхода: «Перед тем как пуститься в путь», – писал он, – «Вы должны знать, куда вы хотите попасть и какие пути вы должны избрать». Не существует лучшего изречения, чтобы проиллюстрировать искусство, настойчивость и целеустремлённость, с которыми он преследовал своих противников. Судьба триумвиров была решена в течение трёх месяцев: 16 июня 1791 г. они были ранены, после Варенна и раскола с фельянами они оказались близки к гибели, а на протяжении сентября Робеспьер нанёс в Ассамблее последний удар. С Бриссо и жирондистами темп был не столь быстрым. Подобно Робеспьеру выросшие в Якобинском клубе, поддерживаемые прессой и обладающие громадным престижем во многих департаментах, они сумели продержаться восемнадцать месяцев. Конфронтация, начавшаяся в декабре 1791 г. в Якобинском клубе, когда Робеспьер выступил против провоенной политики Бриссо, завершилась 2 июня 1793 г. в Конвенте, когда против жирондистов были выдвинуты обвинения.

Эта решающая победа была увенчана, когда 27 июля Робеспьер присоединился к Комитету общественного спасения. Это знаменовало собой радикальную перемену в отношении со стороны человека, который всегда уклонялся от ответственности, которая могла ограничить свободу его действий. Он мог придерживаться той же стратегии и отказаться от места в комитете, выражая свои взгляды через Кутона и Сен-Жюста. Откуда это изменение точки зрения? Дело было не в том, что Робеспьер запоздало раскрыл в себе талант администратора. Многое изменилось со времён Учредительного собрания. Политическая власть была фрагментирована, разделена среди Конвента, Якобинцев, Коммуны, секций, а теперь и комитетов. В то же время важнейший центр сместился: с сентября 1792 г. дебаты у якобинцев больше не проводились. Клуб довольствовался тем, чтобы одобрять решения, принимаемые за его пределами. День 2 июня предвещал обуздание Коммуны и секций, которые были слишком ненадёжны, слишком восприимчивы к радикальным сиренам либо же «заражены модерантизмом». Парализованный, Конвент хранил молчание, и когда в сентябре 1793 г. он предпринял попытку назначить новый Комитет общественного спасения, Робеспьер должным образом поставил его на место: «Если вы не верите в его усердие, разбейте этот инструмент […] но предварительно изучите положение». Отныне всё действие переместилось в комитеты – конечный результат смещения от низов к верхушке.

Робеспьер пристально следил за этой эволюцией. С 1789 г. и вплоть до его избрания в Конвент в сентябре 1792 г. он прежде всего остального защищал принципы прямой демократии. Руссоистский аргумент, согласно которому у политического организма не может существовать представительства без отчуждения суверенитета, позволял ему утверждать, что секции народа обладают неограниченным правом отзыва. Но после 1792 г. времена изменились, как и язык Робеспьера: ученик отрёкся от учителя и перенял риторику представительства. 27 августа 1792 г. он всё ещё поддерживал предоставление первичным собраниям права отмены решений вторичных собраний, но, избранный 5 сентября, 9 сентября он передумал! Впоследствии в Конвенте он выступал против всех попыток кодифицировать полномочия собраний низшего уровня в отношении тех, кого они избрали. Из-за этих постоянных изменений любая попытка представить целостную картину робеспьеристской идеологии обречена на неудачу. В 1789 г. он заимствовал свои аргументы против королевского вето у Сийеса, в то время самого радикального и влиятельного члена Учредительного собрания. От Варенна и до 10 августа он защищал Конституцию, которую он более чем кто-либо другой обрёк на неудачу, и выказывал себя самым решительным противником республиканцев, но не успело восстание победить, как он принял противоположную точку зрения.

Его социальные взгляды были не более последовательны. Когда в апреле 1793 г. он предложил ограничить права собственности, это было нацелено, прежде всего, на то, чтобы отделить свою позицию от жирондистской Декларации прав в то время, когда якобинцы и Коммуна мобилизовывались против «факционных» депутатов. Годом позже декреты, проведённые в Вантозе, использовались, чтобы вынудить секции принять ликвидацию эбертистов, одновременно предлагая им менее затратную компенсацию. Со своей стороны, Робеспьер выступал, протестуя против социальных волнений, в которых он неизменно видел руку контрреволюции. Он поносил агентов «аристократии», «бегающих по улицам, изображая себя голодными и нищими», и атаковал «подлецов, переодетых в почётную одежду бедности». В Учредительном собрании он ни разу не вмешивался в дебаты вокруг Закона Ле Шапелье. Требуется, следовательно, осторожность при оценке повторяющегося использования таких выражений как «богатые фермеры» или «эгоистичные буржуа» с одной стороны, и «уважаемая бедность» или «добродетельный крестьянин», с другой. Подобные эпитеты наряду с такими инвективами как «федералист» или «аристократ» не относятся к какой-либо объективной реальности, а принадлежат к вокабуляру политики. Народ, которому Робеспьер посвятил свою жизнь, выходил на улицы, чтобы потребовать голов заговорщиков, но никогда, чтобы требовать хлеба. Общим знаменателем его «социальных идей», разделяемым к тому же с большинством его современников, являлось его буквальное невежество в отношении реального народа. «Необыкновенная вещь в отношении этих получивших классическое образование людей», – писал Кинэ, – «Это то, что слепые страсти толпы казались им инспирированными из-за границы, столь мало разделяли они характер масс. […] Ни один оратор в мире не говорил на языке менее народном, более образованном, более начитанном, чем Робеспьер и Сен-Жюст. Всякий, кто пытался говорить на языке народа, становился для них немедленно и естественным образом одиозным, ибо этот язык казался подрывающим Республику».

Гений Робеспьера был в том, чтобы всегда быть созвучным времени. Если бы он позволил зажать себя в целостной и завершённой системе, он был бы вынужден отказаться выступать от имени народа. Так он мог быть монархистом 9 августа 1792 г. и республиканцем 11 августа без противоречия и вопиющего оппортунизма. Поворот на 180°, каким бы внезапным он ни был, являлся легитимным, поскольку народ-суверен сказал своё слово 10 августа. Все определённые идеи, касающиеся закона, институтов или форм правления были заслонены стратегическим императивом.

2 июня 1793 г. узы между Робеспьером и народом были решающим образом модифицированы. Теперь, с изгнанием из Конвента всякого различия мнений, воцарилось единогласие; следовательно, для суверенного народа и Конвента больше не было причин быть друг с другом не в ладу: представители наконец-то стали достойны своих избирателей. День 2 июня был последней конфронтацией лицом к лицу между улицей и Собранием, народом и его представителями, поскольку первый теперь якобы заседал среди последних. После 2 июня Робеспьер мог отождествлять народ с Конвентом и тем самым избавиться от дуализма, существовавшего с 1789 г.; он мог отбросить свою критику представительства в пользу защиты легитимности и прерогатив униженного Собрания, лишённого всякой реальной власти принимать решения. Народ, предполагалось, теперь желал того же, чего желал Конвент, а Конвент желал то, что диктовали Робеспьер и Комитет общественного спасения. Между осенью 1793 г. и весной 1794 г. Робеспьер оставил свой отпечаток на незавершённом процессе восстановления государства: Конвент был принуждён к молчанию, организация низового движения ликвидирована, клубы превращены в винтики бюрократической машины, а местная автономия уничтожена. Всё, что возникло снизу и на периферии, было перемещено наверх и в центр.

Робеспьер преуспел, хотя, по правде говоря, и не полностью, там, где его предшественники потерпели неудачу: в «фиксации» Революции, согласно формулировке Дюпора, или в её «замораживании», по словам Сен-Жюста. Её «стабилизация» может быть более подходящим термином, поскольку Робеспьер никогда не представлял себе ситуацию как такую, при которой Революция будет закончена, проблема была в предотвращении возвращения к прошлому. Его проект и впрямь был о завершении, о том, как «заменить все пороки и нелепости монархии всеми добродетелями и чудесами республики». Политическая революция была по существу завершена: с провозглашением республики и установлением всеобщего избирательного права фундаментальные принципы 1789 г. стали реальностью. И, однако, в то же время сделать ещё предстояло всё: «Не пустыми словами создаётся Республика», – писал он в конце 1792 г., – «А характером её граждан». Политически республиканская Франция в моральном отношении всё ещё была монархией, поскольку Революция продолжала сохранять примесь того мира, который она уничтожила: «Мы выстроили храм свободы руками, ещё носящими следы рабства». Робеспьер занимал тот самый временной промежуток, когда память о том, что было утрачено, всё ещё заполняла настоящее. Революцию необходимо было спасти от прошлого, возводя «народ непрестанно на высоту его прав и судеб» и «уничижая индивидуальное я» или, иными словами, ампутируя всё, что влекло его вниз, в эту «отвратительную бездну». Здесь отрезок времени, необходимый на возрождение, оказывается пролонгированным на неопределённый срок, и Робеспьер не делает тайны из необходимости постоянно бороться против «интриганов, которые стремятся заменить других интриганов». Каждая чистка предвещала дальнейшие проскрипции: когда 18 Флореаля он предложил установить гражданский культ, чтобы обозначить начало новой эры, он просил в то же время о наказании заговорщиков. 8 Термидора он протянул братскую руку всем «честным людям», заседающим в Конвенте, и пообещал «окончательную чистку». 11 Жерминаля он говорил: «Число виновных не так велико». И, несомненно, он был прав, но это было небольшое число, повторяющееся до бесконечности.

Поддерживая равноудалённость от всех клик, как тех, кто желал возобновить Революцию (эбертисты), так и тех, кто желал увидеть её обращение вспять (дантонисты), Робеспьер брал на себя откладывание на неопределённый срок конца нескончаемой революции. Он играл решающую роль в определении хода событий речами, такими как те, что он произнёс 5 Нивоза и 17 Плювиоза для систематизации и легитимизации Террора. Он был также одним из тех, кто нёс наибольшую ответственность за террор благодаря своему неустанному вовлечению в полицейские вопросы одновременно в Комитете общественного спасения и Бюро общей полиции, которое оставалось под его непосредственным надзором даже во время его предполагаемого удаления от дел в Мессидоре.

В Термидоре, чтобы освободить себя от всякой ответственности, он пытался с очевидной недобросовестностью приписать эксцессы Террора макиавеллизму своих врагов. В действительности, террор ускользал из-под его контроля, потому что никто не мог его контролировать. Продукт извращённой веры в могущество силы воли, он подпитывался иллюзией, которая его порождала. Более того, повседневное функционирование террора требовало аппарата и привело к возникновению специфических практик и рутинных процедур; он полагался на множество агентов, одновременно неразборчивых в средствах функционеров и деклассированных индивидуумов, чьи особые навыки были незаменимы. Все эти люди процветали благодаря Террору и сопротивлялись любому замедлению смертоносной работы, посредством которой он существовал. Во время этого отрезвляющего периода вмешательство Робеспьера – будь то из лицемерия или из наивности – раскрывает желание закрыть этот всё более расширяющийся зазор между оправданием Террора и его реалиями: с одной стороны, эманация добродетели, с другой стороны, преступная практика, делавшая возможным потворствование страстям, на обуздание которых она претендовала. «В вероломных руках», – говорил он, очевидно, забывая о том, что ни один палач не может похвастаться чистыми руками, – «Все лекарства от наших зол становятся ядом» и угрозой свободе! Уже мы видим запутывание ценностей, искажение смысла слов. Заявив, что всякий терроризм начинается как отклонение, Робеспьер был вынужден, как 18 Флореаля, приписывать принципу Террора исключительную важность, потому что террор столь явно шёл вразрез со всяким принципом. С тем, чтобы оставаться по видимости соответствующим своему принципу, Террор должен был быть обращён против своих собственных агентов: Робеспьер добился отзыва кровавейших проконсулов и поместил других под наблюдение агентов наподобие Жюльена. В первые несколько месяцев 1794 г. некоторые мелкие чиновники подверглись преследованиям и немногие были гильотинированы, что подготовило почву для устранения более крупной рыбы, которая, почувствовав себя под угрозой, в свою очередь вступила в заговор против Робеспьера.

Декрет 18 Флореаля, устанавливающий систему гражданских празднеств в честь Верховного существа, появился в переломный момент, что размыло его значимость: вслед за устранением факций этот закон казался знаменующим окончание одной эпохи; предваряя период эскалации насилия, он казался закладывающим фундамент для новой.

Праздник, организованный 20 Прериаля для того, чтобы служить началом этого нового культа, вызвал искренний вздох облегчения. Столь здравомыслящий наблюдатель как Малле дю Пан, в то время беженец в Берне, сообщал в своих «Мемуарах» о «чрезвычайном впечатлении», которое это событие произвело за границей: «Люди поверили, что Робеспьер собирается заполнить бездну Революции». После помешательства дехристианизации уникальная тональность речи 18 Флореаля и в самом деле, казалось, обозначала перемену курса, если не его полный пересмотр. Робеспьер не имел намерения воскрешать церковь, хоть на йоту возвратив ту светскую власть, которой она была лишена, или восстановив связь между религиозными убеждениями и политической властью религии, которую уничтожила критика Просвещения.

Враг суеверий, Робеспьер разделял религиозные чувства своего века: он верил в Бога природы, близкого к человечеству, готового помочь нуждающимся, и неизменно источника «вечных принципов, в которых человеческая слабость может находить силу, в которой она нуждается, чтобы устремиться к добродетели». В то же время он принимал руссоистскую критику рациональных доказательств существования бытия Божьего: Верховное существо доступно не через разум, но через интуицию или через сердце, освободившееся от оков рассудочности и страстей. 18 Флореаля он призвал своих коллег подняться над сиюминутными обстоятельствами, вглядеться в себя с тем, чтобы, дав умолкнуть страстям, «сосредоточиться и прислушаться к голосу мудрости и вдохновляемой ей скромности» – сокровенный опыт, ограниченный, по словам Руссо, «чисто внутреннею верой во всевышнего Бога и вечными обязанностями морали». Разум даже выступает как препятствие на пути к истине; он действует путём подражания страстям, в то время как истина зависит от победы над страстями. Таким способом Робеспьер имел возможность противопоставить инстинктивные моральные чувства народа «метафизическому духу» философов. Проводя параллель между впечатляющим прогрессом наук и искусств в физическом мире и «глупостью», в которой оказались его современники в мире моральном, он отвергал рационалистический оптимизм своего века и противопоставлял цивилизацию счастью так же, как это делал Руссо, когда он восхвалял «счастливое невежество, на которое нас обрекла вечная мудрость». Отрицать за разумом способность дать людям осознание «глубоких истин», которые каждый из них несёт в своём сердце, означало также опровергать роль, обычно приписываемую Просвещению как одному из источников Революции. Прогресс в знании не сделал ничего, чтобы сократить власть королей, отмечал Робеспьер, и он продолжал обвинять философов в том, что «они были гордыми в своих писаниях и унижались в передних высокопоставленных лиц», в том, что они, не зная устали, атаковали суеверие и мораль только для того, чтобы тем более основательно щадить трон, и, наконец, в порче характера граждан с тем, чтобы оставить их более чем когда-либо подчинёнными власти государя. Его не признающее оттенков обвинительное заключение видит единый обширный заговор против истины и свободы, простирающийся от энциклопедистов и кружка барона Гольбаха до дехристианизаторов II года. Однако, чтобы объяснить революционный взрыв он был также вынужден признать, что «человеческий разум уже давно стремится к свержению тронов», угрожая деспотизму королей, «даже тогда, когда кажется, что он льстит ему».

Если суеверие и «философия» были привычным реквизитом деспотизма, то атеизм был надёжнейшим способом вернуться к нему. «Никогда не было создано ни одно государство без того, чтобы религия не служила ему основой», – писал Руссо. Робеспьер вторил этим словам 18 Флореаля: «Единственная основа гражданского общества – это мораль». Проповедуя небытие, атеисты лишали человека уверенности в будущем вознаграждении или наказании; они стирали разграничение между добром и злом, в конечном счёте лишая человека всего, «возвышающего его существо и возносящего его сердце». Атеизм – «род практической философии, который ввёл эгоизм в систему, […] систему, смешивающую судьбы добрых и злых и оставляющую между ними только различие в неопределённых благодеяниях судьбы и считающую арбитром между ними только право более сильного или более хитрого», – угрожал разорвать социальную связь. В противоположность этому религия связывает общество воедино. В моральном порядке, объяснял Робеспьер, она вытесняет страдание, «не ожидая запоздалой помощи суждения», направляет выбор в физическом порядке вещей, запечатлевая «в душах идею санкции, данной предписаниям морали силой, стоящей выше человека». «Беспрерывный призыв к справедливости», культ Верховного существа был полезен, и он продолжал бы быть полезен, даже если бы был просто вымыслом. Постепенно Робеспьер переходил от религии человека к религии гражданина, от истинности религиозного чувства к эффективности социальной политики.

Другими словами, вопрос заключался в том, являлось ли целью гражданской религии создание такого народа, которого требовали новые институты, или просто придание законам такой власти, какой они не имели бы без поддержки морали. Раскритиковав неверие и безнравственность, Робеспьер спешит пояснить, что он не желает обвинить «какой-либо философский взгляд в частности» и что он хочет поддерживать принцип религиозной свободы, подтверждённый 18 Фримера. Тем самым он, похоже, разграничивает то, во что каждый индивидуум может верить как частное лицо, и то, во что он должен верить как гражданин. Однако, эта заявленная терпимость не является ни последовательной, ни либеральной. Ещё в июне 1793 г. Робеспьер безрезультатно выступал против утверждения законопроекта, гарантирующего религиозную свободу, предупреждая своих коллег об угрозе того, что в тени свободы культов могут процветать контрреволюционные интриги. 18 Флореаля, используя тот же аргумент, он добился утверждения законопроекта, санкционирующего подавление «беспорядков, причиной или мотивом которых будет какой-либо культ». Отныне неявная угроза повисла над принципом, провозглашаемым в другом контексте.

Более того, либеральное разграничение частной и гражданской веры объяснялось исключительно реализмом Робеспьера, очевидным, например, в его предупреждениях не посягать на мнения, освящённые временем. Разнообразие верований срастётся, утверждал он: «Призвать людей к чистому культу Верховного существа – это значит нанести смертельный удар фанатизму. Все вымыслы исчезают перед истиной, а все безумства падают перед разумом. Без принуждения, без преследования все секты должны сами по себе смешаться во всемирной религии природы». Но нереалистичное предположение, что заповеди всех религий всегда окажутся совместимы, вполне передаёт очевидно иллюзорную идею постепенного слияния под единым знаменем истины. Рождённое в невежественных умах, «суеверие» неизбежно должно уступить место. Истина одна, и не все мнения являются равно легитимными: совесть индивидуума является самой собой только тогда, когда она праведна – то есть когда её действие проявляется без воздействия страстей – в то же самое время она спонтанно вступает в связь с всемирным разумом. Всё остальное, подчёркивает Робеспьер, это «фанатизм» и «суеверие». Несмотря на чисто формальные предосторожности, проект заключается ни в чём ином как в очищении индивидуума от того, что разграничивает его с гражданской организацией и обременяет его ярмом государственной догмы, которая одновременно определяет, какими должны быть общественные и частные убеждения, так чтобы позволить гражданину отождествлять себя с теми действиями, благодаря которым он оказывается интегрирован в тотальность. Мораль, которая до этого являлась элементом сферы частного, теперь выделяется и обретает форму в качестве государственной морали: «К чему же сводится эта загадочная наука политики и законодательства», – говорил Робеспьер, – если не к тому, чтобы «применять в поведении народов тривиальные понятия, которые каждый вынужден принять для своего личного поведения»?

Робеспьер был, несомненно, первым, поверившим не просто в реализацию этой утопии, но также и в возможность приостановить Революцию при помощи декрета. Общественный энтузиазм был, однако, недолговечным: 22 Прериаля был проведён закон, реформирующий процессуальный порядок Революционного трибунала путём отказа от свидетельских показаний и защиты и открывающий период, во время которого террор с ещё большим радикализмом вырвался из-под контроля. Было ли это просто неудачным совпадением? В действительности, декорации церемонии 20 Прериаля не предназначались для того, чтобы заменить гильотину; между двумя декретами существовали сходства, которые не могли быть случайными. Поддержка и направляющая сила добродетельных, Верховное существо также подходило для того, чтобы стать источником той моральной силы, в которой нуждались судьи, которые «исполняют свой долг […] живут без страха и действуют без сожаления», как говорил Кутон 22 Прериаля. Простой принцип для различения добра и зла, обоснование для наказания, Верховное существо являлось инструментом, позволявшим революционному правосудию распознавать и поражать врагов отечества, руководствуясь только «совестью присяжных, просвещённых любовью к родине». Далёкий от того, чтобы возвестить завершение Революции, новый культ обеспечивал Террору моральные основания и легитимность, чья незаменимость – не без помощи устранения факций и военных побед – сделалась очевидной из-за исчезновения хоть каких-то убедительных критериев выделения преступников.

Речь 18 Флореаля была первым настоящим «действием» Робеспьера и прологом к его падению. Никогда он не был столь могуществен, вынудив Конвент присоединиться к политике генерализованного террора, или столь изолированным – тем, что содержала его речь в виде угроз, направленных на Собрание, ранее приветствовавшее отречения священников и закрытие церквей. Робеспьер переоценивал свой авторитет в Конвенте: правивший благодаря молчанию своих коллег и искусственному единогласию, навязанному 2 июня, подтверждённому гибелью Дантона и закреплённому 72 жирондистами, спасёнными от гильотины и призванными служить заложниками, он в свою очередь стал заложником того же самого потворствующего молчания. Он произносил свой монолог, получал предназначенные аплодисменты и считал себя всемогущим. Но всё, что потребовалось, это чтобы члены Конвента вновь обрели свой голос, и Робеспьер, лишившийся поддержки тех, кто привёл его к триумфу тремя годами ранее, внезапно оказался страшно уязвимым и беззащитным. Его ошибкой было поверить в то, что время на его стороне. Проведя весь месяц Мессидор в приготовлениях к неизбежной конфронтации и шлифуя своё обвинительное заключение, он дал своим врагам время, чтобы собрать силы.

Если бы Робеспьер вышел победителем из пробы сил 9 Термидора, к эшафоту направились бы несколько дополнительных телег. Но он проиграл, и Террору был нанесён смертельный удар. Ликвидировав 9 Термидора Робеспьера и его подручных, террористы, которых он сам наметил в качестве мишени, положили конец Террору, во всяком случае, в его самых жестоких формах.
Tags: ВФР, Критический словарь ВФР, историческое
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 5 comments